Когда мы поём в двух-, трёх-, пятиголосии, мой голос абсолютно неотличим от остальных. Я попадаю в ноты. Я точно знаю, что умею петь не фальшиво, потому что мой голос ни на секунду не выбивается из множества других голосов.
Больше всего я люблю слушать музыку в машине. Обычно меня немного укачивает от запаха салона автомобиля, полузакрытыми глазами я смотрю на московские огни: тепло-оранжевые, блекло-жёлтые.
Иногда моя мама подпевает песням. Меня раздражает её голос: слабый, испуганный, фальшивый.
Как только мама ловит мой испепеляющий взгляд в зеркальце заднего вида, она смущённо замолкает. Я чувствую, что она боится меня, и меня это бесит.
У моей мамы есть голос, но ей совершенно нечего сказать.
Наш хор «Фантазия» входит в школу номер двести два нестройными рядами. Все тут же начинают завистливо оглядываться по сторонам:
— О, ни фига, у них переодевалка такая здоровая.
К этому выступлению мы толком не готовились. Школа двести два находится прямо рядом с нашей, их разделяет стадион и спортивная коробка. Здесь не нужно брать планку хоровых соревнований городского уровня, но загвоздка в другом: это школа с углублённым изучением английского языка, и наша учительница по хору, Татьяна Николаевна, решает, что по этому поводу нам нужно выучить песню на английском.
Нас приводят в столовую и в знак дружбы между школами угощают мини-пиццами и компотом. Столовая — просторная, чистая, с большими окнами — совсем не похожа на нашу.
Чуть позже мы стоим на сцене актового зала. Я чувствую себя зверьком в зоопарке и от нелепости потупляю взгляд: мы, учащиеся самой обычной школы, в бордовых плюшевых жилетках, стоим перед сверхсозданиями, свободно владеющими английским.
Они даже не смеются над нами: им просто всё равно.
Когда мы, наконец-то, заканчиваем петь три заготовленные композиции (психологически было тяжелее всего справиться с песней на английском), на сцену выходит директор школы: подтянутый бойкий мужчина лет сорока, за ним семенит наша директриса: толстая женщина в безразмерном рыжем платье и короткой стрижкой в тон.
Директор выцеживает пару бессмысленных предложений о глубокой связи между нашими, разделёнными только стадионом и коробкой, школами. И тут же раздаёт значки, на которых изображены две школы, соединённые сказочным мостом. Мы цепляем значки на одежду.
Наконец, нас выпускают из клетки. Пока я натягиваю огромный пуховик, ловлю взгляд одного из учеников английской школы — взгляд чуть более долгий, чем дозволено. Я механически оцениваю внешность смотрящего на меня сверхсущества: худые, чуть сгорбленные плечи, тонкие черты лица, светлые лохматые волосы — он выглядит слишком привычно для одарённого.
По дороге домой мы с девчонками поспешно снимаем значки дружбы школ сквозь чуть расстёгнутые зимние куртки: конечно, никто не собирается их носить.
На следующем занятии хором Татьяна Николаевна опять путает моё имя. Девочки-одноклассницы, стоящие рядом со мной, вразнобой поправляют её. Татьяна Николаевна извиняется: в классе на год старше нас учится девочка с «таким же необычным именем, как у тебя», и учительница почти всегда зовёт меня ей. Её имя она никогда не путает.
После хора меня окликают ребята из параллельного класса. Кажется, «В». Я учусь в «А». У меня длинная коса почти до поясницы, а воротник белой, наглаженной мамой рубашки предательски перепачкан тональником.
Я нерешительно делаю к ним шаг.
— Царевна-несмеяна, откуда так поздно?
Они подходят ближе, от них несёт самоуверенностью, но я точно знаю, что это показное.
— Ну? Откуда?
Я поднимаю взгляд:
— С хора.
— А, типа ты разговаривать не умеешь, а петь умеешь? Или просто рот открываешь? — выпаливает один из них, я гневно зыркаю на них и быстрым шагом иду прочь.
Горячие слёзы застилают глаза.
На следующий день подруга Лера, окинув оценивающим взглядом моё лицо, спрашивает, почему я не выщипываю брови. Я никогда не думала об этом, но, как и с бритьём ног, всему приходит своё время.
Я возвращаюсь домой и беру мамин пинцет, ополаскиваю от коротеньких налипших волос. Слёзы безостановочно катятся по щекам, и область вокруг бровей постепенно теряет чувствительность, но я твёрдо решаю не сдаваться. За ужином мама говорит, что я сделала это слишком тонко — сейчас в моде более естественные брови.
После ужина мама предлагает подстричь меня: я давно хотела избавиться от своей ретроградной косы, чтобы все вокруг перестали с ней носиться: «Ой, какие у тебя здоровые, крепкие волосы, что за сказка».
Мама осторожно проводит холодными ножницами по моему лбу, и крошечные волоски остаются колким слоем на коже.
— Помнишь, как ты во втором классе солировала?
Я только что рассказала ей, что мы разучиваем «Нежность» ко дню космонавтики.
— Смутно.
— Там была какая-то песня про то, что вы землянику собираете на полянке. У тебя была фраза, небольшая совсем. Но я плакала тогда.
— Прямо в актовом зале?
— Да.
Я думаю, что хотела бы попробоваться на роль солистки в исполнении «Нежности». Мне нравится смысл песни, а ещё остальной хор всю песню держит звук «у» на нескольких нотах, а это совсем не интересно.
— О, ты выщипала, я заметила! Больно было? — первое, что говорит мне Лера, когда мы встречаемся посередине аллеи, чтобы вместе дойти оставшиеся до школы сто метров.
На улице темно и не по-мартовски холодно, снежинки кружатся в тёплом свете фонарей.
— Не, не больно, — отвечаю я в несколько раз обмотанный вокруг рта шарф.
Я иду домой одна, без подруг: мы в разных группах по английскому, и моя закончила заниматься раньше. Классная руководительница сказала, что нас распределили не по предполагаемому уровню интеллекта, но я уверена в том, что моя группа — для лохов.
На аллее меня опять окликают те же парни из параллели:
— Э, Аксинья, где твоя коса, Аксинья?
— Отвалите, — говорю я очень тихо и неуверенно, как будто и не говорю вовсе, а беззвучно открываю рот.
Я не успеваю за тем, что происходит дальше: я оказываюсь в грязно-белом сугробе, и снег колет голые пальцы рук. Парни стоят рядом и смотрят на меня с высоты своего роста, они гогочут. Я встаю, моя рука поднимается вперёд, а все пальцы, кроме среднего, прижимаются к ладони. Я показываю им «фак» и быстро ухожу.
На следующее утро я роюсь в маминой косметичке и крашу губы ярко-оранжевой помадой. При выходе из дома стараюсь повернуться к маме так, чтобы она не увидела мой рот. Я точно знаю, что она замечает, но она ничего не говорит.
По дороге до школы я уже не могу натянуть шарф на пол-лица. В тот момент я понимаю, что не стану прежней.
В школьных дверях меня видит классная руководительница. Мгновением позже я смываю помаду водой из раковины школьного туалета, и Тамара Алексеевна говорит, что мне ещё рано выглядеть как «девушка лёгкого поведения».
Мы прогуливаем урок труда, сидя в коробке. Дико холодно, но в школе сидеть неохота: есть вероятность быть пойманными. Лера и Лиза, девочка из нашей компании, спорят о том, когда закончится зима.
— В прошлом году в это время уже снег сошёл.
— Нет, я помню, на мой день рождения точно был снег.
— Не-е-е-ет, я помню этот день суперхорошо, это в позапрошлом году был снег!
Я смотрю на фигурки на лыжах, рассекающие грязный снег, которым укутан стадион. Фигурки приближаются к коробке. Лиза и Лера тоже замечают их:
— А, смотри, у англичан физра.
— Интересно, они все слышали наше позорище.
— Да ладно, мы нормально спели.
Конвой приближается к нам, и я, конечно, вижу среди них того самого лохматого худого парня. И он, естественно, видит меня и снова задерживает на мне тот самый дольше-чем-обычный взгляд. Мне хочется, чтобы Лиза и Лера исчезли и я могла бы спокойно и лучезарно улыбнуться ему без страха получить слишком много вопросов от подруг.
Этим же вечером Ваня находит меня вконтакте и мы долго переписываемся, используя треки The Smiths и Тима Бакли как мостики в провисающем диалоге.
Я решаю согласиться на прогулку.
Мы идем в сабвей, и я не говорю, что не ем мясо, когда Ваня покупает нам по бутерброду. Он смотрит, как я аккуратно, кончиками пальцев, вытаскиваю колбасу и кладу её на край тарелки.
— Как ты вообще живёшь без мяса? — вопрошает он, пока довольно ест сэндвич с экстраслоем колбасы.
Мы долго ходим по улицам, до которых я раньше никогда не добиралась. Я замерзаю, и Ваня даёт мне свой шарф. Я думаю, что это как в кино, а значит, важно.
Чуть позже мы идём по ленинскому проспекту и Ваня показывает на безвкусное кафе-караоке, возникшее на нашем пути:
— Пойдём попоём!
Я мотаю головой.
— Да ладно тебе, ты покажешь мне, как нужно уметь петь. А я покажу, как можно не уметь петь.
Для сверхсущества Ваня иногда был смертельно простецким.
— Ну нет.
Кафе-караоке оказывается ещё и кальянной, и там накурено и душно. Мы встаём в очередь на песню, и у меня трясутся не только руки, но и колени, я сажусь за пустой стол, чтобы это было не так заметно.
— Что будешь петь?
Я пожимаю плечами.
— Только не из хоровой программы, это нечестно!
Я достаю телефон, чтобы освежить слова «Нежности» в голове. Шестнадцать пропущенных. Десять сообщений. Моё сердце начинает колотиться с бешеной скоростью, в глазах мутнеет. Я вскакиваю. Звонок, беру трубку.
— Алё.
— Где ты? Мы едем за тобой!
Я стремительно выбегаю из кафе-караоке «Павлин».
Мы молча едем в машине. Папа не отводит взгляд от дороги, мама смотрит перед собой. Тишина. Тёплый шарф Вани делает мою небольшую сумку подозрительно огромной.
Ваня отправляет мне песню Rolling Stones и пишет, что спел её в караоке «Павлин», когда я сбежала. Его выступление имело успех. Я ёмко рассказываю ему о ситуации: оказывается, родители отслеживают местоположение моего телефона. Я соврала им, что гуляла одна. Ваня советует мне поскорее избавляться от родительской гиперопеки, и после этого наш разговор не клеится.
Зелёный шарф крупной вязки долго лежит у меня в ящике под кроватью, пока, через пять лет, я не избавляюсь от него, закинув в контейнер Charity Shop.
В шесть тридцать утра я не поднимаюсь с кровати, чтобы пойти в школу. И зашедшая в комнату мама смотрит на меня, но ничего не говорит.
Это оказывается первый по-настоящему пахнущий весной день.
Из-за ощущения отстранения от коллективного опыта проживания первых трёх уроков, моё чувство одиночества усиливается. Я покупаю ванильное чудо-молоко в столовой и залезаю на подоконник в ожидании четвертого урока: урока хора. В голове крутятся строчки: «Опустела без тебя земля, как мне несколько часов прожить…». Вперёд-назад, вперёд-назад, напряжение этих строк доходит до исступления, мне как будто необходимо избавиться, выплюнуть их из себя.
Татьяна Николаевна спрашивает, готова ли кто-то из нас попробоваться на роль солистки. Лера тянет руку вверх. У неё звонкий, точный, джазовый вокал.
Татьяна Николаевна оглядывает остальных:
— Кто-нибудь ещё?
В горле пересыхает, а бесконечные ряды слов песни взрываются и превращаются в зыбкую пустоту. Я ничего не говорю.
Последние несколько дней я постоянно слушаю одну и ту же песню The Smiths. Мама напевает её, пока готовит мясо по-французски.
Я сижу в соседней комнате и бесцельно стучу по клавишам пианино. Вдруг я нахожу первую ноту этой песни.
Вечером, пока мама смотрит «Дом-2» на минимальной громкости, чтобы мы с папой не заметили, я играю The Smiths. Мама проходит мимо меня, чтобы подлить себе ещё розового вина, я её окликаю:
— Споёшь? — это первое слово, брошенное в густое молчание со вчерашнего вечера.
Мама находит текст песни и садится рядом со мной. Я играю, она вступает слабым дрожащим голосом, постоянно сбивается. Я продолжаю играть в нужном ритме, не жду её и не подстраиваюсь. Когда песня заканчивается, я смотрю маме в глаза:
— Это ужасно, ты сама разве не слышишь? У тебя нет голоса.
Мама смотрит на меня, растерянно раскрыв глаза.
Ничком падаю на кровать в своей тёмной крошечной комнате, голова в подушку, тело содрогается от рыданий.
Дверь скрипит, и мама садится на край кровати, медленно гладит меня по спине. Впервые за долгое время мне не хочется скинуть её руку.
— Почему ты это делаешь? Каким бы говном я ни была, ты приходишь.
Я смотрю на мамино лицо, освещённое полоской света из дверного проёма. По её мягкой белой щеке скатывается слеза.
— Потому что я люблю тебя.